Молодежь размышляет о победе и цене мира

Молодежь размышляет о победе и цене мира

Посвящается всем, кто помнит о Великой Отечественной Войне.

«Это было последнее мирное утро. В следующий день над городом прозвучал голос Левитана…» Вспоминая эти строки из маленькой красной книжки Марианны Триб, я, тогда еще школьник, неотрывно смотрел на Вечный Огонь. Как сейчас помню, в огне этом, затуманенные красной дымкой, вставали предо мной солдаты; совсем еще мальчики, а среди них – мой дед. Худенький, высокий, тихонький. Он был пианистом, а потому, как все музыканты, никак не походил на воина.

Но не это я вспоминаю с особой болью. Я помню рассказы бабушки. Когда началась война, ей было лет шестнадцать, что ли. Нет, только представить! Шестнадцать лет! Это же ведь совсем еще дите…

Так вот она тоже пошла воевать.

И первый раз я действительно задумался об этом тогда, в десятом классе, когда смотрел на Вечный Огонь.

Я стоял и думал, переносясь мыслями в неведомые мне времена. Я и сейчас не потерял эту способность: ясно видеть образы того, чего никогда не мог видеть в жизни.

Сейчас у меня самого дочка шестнадцати лет. Но она совсем дитя. Мне кажется, бабушка моя была старше в свои шестнадцать. Хотя, с чего бы это? Напротив. Сейчас дети быстрее взрослеют, а тогда они были беспечными, уверенными в завтрашнем дне. Нет, определенно, у меня просто в голове не укладывается: чтоб это моя дочь сейчас воевать пошла!

Тогда, в десятом классе, мне было семнадцать. Я смотрел на огонь и мне слышался голос Левитана, слышалось, что снова начинается война. Я представил, что моя, тогда еще будущая жена Люська отправляется на войну, как моя бабушка в далеких сороковых. И вот тогда-то я понял, как это тоненькое, светлое создание (бабушка моя тоже не была крепкого сложения) отправляется на грязь на огонь, на пули, на неизвестность. И дед, такой же, как я тогда – щупленький пианист.

- Знаешь, Лешка, – говорила мне в детстве бабушка, – страшно не то, что я была молодой на войне, но то, что война застала меня молодой. Мне так хотелось жить, что я попросту не сознавала, что могу погибнуть. Не укладывалось оно у меня, знаешь ли. Все мы с девками в батальоне думали, что авось и нас чудо не обойдет. Мы за солдатами молодыми бегали, хоть и плакали порой тихонько по милом, коего забросило Бог-весть куда, ну да это тебе знать не надобно. Видишь ли, я страшно была неуклюжей, а потому медсестрой работать не могла: того и гляди, по неосторожности своей убью еще кого. Пошла я, значит, в партизаны. По книгам-то оно интересно, увлекательно все, а наяву-то страшно оказалось. Нет, ты не думай, Лешка, трусихой какой я не была, но и не то, чтобы сильно рисковой барышней. Страшно это было и сложно. Поначалу. Потом – верь, не верь – так привыкли, что опосля отвыкали долго. Главное – понять принцип, это уж, как во

всяческой работе, а дальше – дело ладом. А все же странно, что я живой-то осталась. Не та профессия – партизан – чтобы живыми долго ходить. До сих пор дивлюсь, как-то я жить на свете осталась. Меня ведь два раза как есть чуть не убили.

Первый раз это был в мае сорок второго, в день моего рождения. Я, как раз, первые сама пошла на ответственное дело (не так даже: на войне все дела ответственные, так что лучше сказать, что на опасное). И если бы по неосторожности али еще как, так ведь я как лучше хотела.

Иду, значит, через город к лесу. Ну, как уж сказать, иду – ползу, скорее, перебегаю, снова падаю. Ну так вот ползу я, значит, и слышу детский плач, прямо, как в книгах всех этих красноречивых про войну. Плач не по-русски, не по-польски, а по-немецки (этот язык я в школе тогда учила, может, меня потому партизанкой и взяли). Во мне тогда так не вовремя пробудилось эдакое милосердие, думаю: «Сама умру, а малыша выручу!». Иду я на звук. Снова же, ползу, скорее. Сидит мальчик лет трех, не больше, плачет и приговаривает по-немецки: «Mutter! Mutter! Wo ist meine Mutter? Ich liebe sich…». Гляжу я, рядом, метрах, может, в семи, женщина простреленная лежит, как две капли на мальчонку похожа. Сирота, думаю, мальчик. И кто знает, может, и не фашистский сын. По мордашке что он, что мать – русские, отец, может, немец.

Я побоялась тогда заговорить этому мальчонке, а просто взяла его на руки. Малыш остолбенел от ужаса, оттого, что я чужая, не мать. Тогда я стала болтать ему по-русски, чтоб не плакал, чтоб успокоился, что я выручу, хотя, что уж там скрывать, сама еще не знала, как. Мальчик, видно, понимал русскую речь, потому как начал затихать. Мы бежали уже минут десять, как вдруг из арки выскочил русский, наш, направив на меня с мальчиком дуло автомата. Я оторопела тогда. Представь только, Лешка, наш, русский, с автоматом бросается! Он. Не думая, выстрелил. Пуля пролетела сантиметрах, может, в пяти от моего живот. Я вскрикнула: «Что творишь, негодяй?!». Парень остолбенел. Он опустил руки. Он, видно. выстрелил от страха, от того, что просто не знал, чего ему делать-то. Он был совсем еще мальчиком. Быть может, на год старше меня. Так я познакомилась с дедушкой, только вот перед этим чуть не погибла. Немчонок этот, оказалось, был болен чем-то страшным, потому как через пару дней он скончался. А он успел стать мне сыном…

Второй же раз в меня стрелял немец зимой сорок четвертого. В этот день мне велели оставаться на страже. Вокруг землянок вот уже третий день было спокойно, а некстати в день, вернее будет сказать, в ночь моего дежурства на наш лагерь налетели немецкие разбойники. Это были даже не фашисты, а хуже – фашистские дезертиры. Глаза у них были налиты кровью, да и сами они были, как звери, самые, что ни на есть настоящие. Я не успела позвать на помощь. Да и кто бы вышел: такие же, как я, девчонки. Я одна вышла на оборону. Силы у меня не было, но была молодая проворность. Я завела игру в салки. Немцев было трое. В лесу было темно, но я их видела – партизанский глаз был наметан. Я семенила помеж деревьев, а они ни то дурни, ни то спьяну, стучались лбом о стволы и падали без движения. Когда уже все трое свалились, я побежала за командиром, и все это дело мы, так сказать ликвидировали.

Меня с тех пор не просто Ленкой звали, а величали Еленой Прехраброй или Еленой Прехитрой. А я, в самом-то деле. Была тогда Еленой Престранной, что с перепугу не докумекала сперва командира позвать.

Два раза я чуть не погибла. Но это так, в быту, а чтоб на задании – не случилось. Как знать, авось повезло. Только я на войне больше жизни радовалась, чем потом уже, после Победы. Всех ран больнее то, как люди перестали мир ценить. Обещал дядя Сталин мир на пятьдесят лет, только вот уж кончаются эти пятьдесят лет. За них люди забыли, что такое война, а потому не смогли запомнить и то, как важно беречь мир. А значит и мне, Лешка, недолго осталось. Я не хочу видеть, как разрушают то, за что мы в ледяных водах стыли…

Через год, незадолго до того, как распался Советский Союз, бабушка умерла. А еще через год я, десятиклассник, стоял у Вечного Огня в День Победы и день рождения бабушки и вспоминал этот разговор.

Я долго убивался по ее смерти. А потом понял, как же хорошо, что она не увидела того, что сделали с нашим миром фашисты нового поколения, как же хорошо, что не увидела.

Только теперь мне не у кого спросить: «Как научиться ценить мир?».


Татьяна Леменц

Добавить комментарий

Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
Оставить заявку
С
в
я
з
а
т
ь
с
я
с
н
а
м
и